Часть 2. Почему я стала "такой"? Начальная школа в чужом далёком селе
 
5
 
***
 
19 декабря 2018, 18:00
 
...Тускло освещённая палата в отделении хирургии в больнице на окраине города наводит меня на разные, мало упорядоченные, мысли; если бы я была дома, мне хотелось бы их записать. В стихах Али Кудряшевой есть хорошее обозначение такому состоянию: "В следующий раз она будет кричать, пока / Не выкричит всё, чем ты её убивал".
В подобных местах наглядно видишь: за то, чтобы адаптироваться к сложившимся обстоятельствам, мы вынуждены чем-то платить, довольно часто – своим здоровьем.
 
Не всегда физическим – нередко мы расплачиваемся и благополучием психическим.
Я не думаю, что гомосексуальность – это врождённое. По крайней мере, для меня. Так, если бы мой дедушка не был тяжело болен и я продолжала бы жить у него – вполне возможно, что этот пример "полноценного мужчины" перевесил бы в моём Подсознании образ "идеальной матери", которую я уже в раннем детстве, оказавшись брошенной родной мамой, невольно начала искать, и я выросла бы "обычной женщиной".
 
По большому счёту, я никогда не имела ничего против своего женского воплощения, пусть даже с присущими ему болезненными месячными, жертвенным "предназначением", необходимостью совмещать материнские, домашние, служебные обязанности и прочими "прелестями" жизни, знакомыми только женщинам.
Как сказала как-то одна моя знакомая, у которой трое детей и которая, тем не менее, и в зрелом возрасте остаётся привлекательной снаружи и гармоничной внутри: "Настоящая женщина всегда найдёт время и силы на всё, и на себя тоже, тем более в нашем обществе".
 
Я никогда не страдала "перекосом" в сторону "мужских" черт внешности и свойств характера. Мне всегда нравилось хорошо выглядеть, ухаживать за собой; я всегда предпочитала комфорт, красоту, стиль; любила искусство и прочие "возвышенные" вещи.
А мой дед – мудрый, уравновешенный, ответственный, терпеливый, добрый, заботливый и вообще достойный во всех отношениях мужчина – был единственным человеком, которого я по-настоящему любила в своём непростом детстве. Перефразирую чётче: единственным человеком, которого я любила в детстве, был мужчина.
 
И когда мать привезла меня в убогое село, а дедушки вскоре не стало, мне ничего не оставалось, кроме как перенести на мать всю эту свою детскую любовь.
Причина такого выборы была проста: она – высокая, крупная и жёсткая – была так похожа на своего отца (правда, тот был не столько властным, сколько сильным и настойчивым), что "идентифицировала" себя с ним и даже с холодным презрением относилась к женщинам – особенно привлекательным, тонким и эмоциональным.
 
Вот только дед мой был человеком самодостаточным, а мать выросла избалованной и ущербной. Она никому не призналась бы в том, что страдала странной зависимостью, но для меня это было очевидным: выбрав себе в партнёры жалкое, никому не нужное, отвергнутое и самыми близкими существо как удобный объект для самоутверждения, наружно она всю жизнь строила из себя "декабристку", посвятившую силы служению мужу (место которого со временем занял сын), – и этой своей прихоти она готова была принести в жертву всё: не раз в детстве мы голодали, и мне приходилось собирать и сдавать бутылки или выпрашивать оставшиеся от школьного обеда чёрствые корки у добрых поваров, тогда как мать тратила наши детские пособия на покупку водки, сигарет и кассет с "порнухой" – это в нашей "семье" всегда было приоритетом первой важности.
Но в своём раннем детстве я ещё не понимала этого, и мне казалось, что мать, будучи так похожей на дедушку внешне и характером, станет и любить меня так, как умел это он.
 
Позже, в поисках "идеальной матери", в своих однополых влюблённостях, я уже отталкивалась от внешности и свойств своей матери реальной. Если она была высокой, мощного сложения, коротко-, прямо- и светловолосой, голубоглазой, с "железобетонной" логикой и мощными животными инстинктами, но начисто лишённой возвышенных порывов и бурных эмоций, то я всегда предпочитала "настоящих женщин" – невысоких, стройных; с длинными тёмными волнистыми волосами, карими глазами и нежными губами; с гуманитарным складом ума, мягким характером и тонкой душой.
Как это называет моя подруга, "уж если быть с женщиной, то быть сильнее её".
 
Мужчины же с того времени, как меня привезли в село, словно в принципе перестали для меня существовать, оставаясь какими-то непонятными существами где-то в параллельной Вселенной, хотя с мальчишками мне почему-то и было проще в общении.
Ведь таких мужчин, как мой дед, я в своём окружении больше не встречала (ни тогда, ни потом), а, глядя на своих отца и брата, на собутыльников отца, на наших соседей – типичных сельских мужиков, на привыкших к поклонению никчёмных школьных учителей, я просто не могла воспринимать их как романтические объекты.
 
Потом, уже взрослой, пытаясь осознать и принять себя, я много думала обо всём этом.
Полагаю всё же, отправной точкой для перенаправления моего либидо в русло гомосексуальности в моём случае было именно отвержение матери, и лишь затем к нему присоединился такой фактор, как отсутствие в окружении достойного мужчины.
 
...Странные размышления, но чем ещё заняться, лёжа в ожидании своей участи на больничной койке? Знакомиться, сходиться с кем-нибудь что-то нет никакого желания.
На всякий случай мне запретили есть и пить, но я ничего не держала во рту с самого утра после завтрака, поэтому жутко голодна. Будут ли оперировать - это ещё вопрос, ибо картина неясна, а вот сидеть голодной не хочется; с нетерпением жду больничного ужина.
 
...Только что в очередной раз в качестве незамысловатого развлечения спустилась на первый этаж и снова сдала кровь из пальца – те, кто лежат "под наблюдением", должны делать это каждые три часа, чтобы врач мог проследить состояние в динамике.
Потом зашла в "раздатку", где уже никого не было; почему-то дверь оказалась не заперта, и еда ещё стояла на столе, так что сама набрала себе полную миску каши и стакан крепкого несладкого чая. Хлеба и кефира здесь не оказалось – ничего, я рада и этому.
 
***
 
1992
 
...Я захожу в мастерскую отца и вижу на столе знакомый листок бумаги – вырванный из моего блокнота, желтоватый, плотный, аккуратно сложенный вчетверо. Накануне я написала это письмо и собиралась его отправить, но не знала адреса, да и конверта у меня не было. Неужели я так и оставила его на письменном столе в детской комнате?
Жгучий стыд заливает мои щёки густой краской. Хотя мне только шесть с половиной, ничего хорошего от своих родителей, особенно от матери, я по этому поводу не ожидаю.
 
...Ближайшим человеком, на котором я "остановилась" в свои неполные шесть там, в другом городе, где прошлой осенью оставили меня мои родители, стала моя учительница начальных классов в школе-интернате, женщина симпатичная, молодая и добрая.
Теперь, впрочем, я помню её довольно слабо; в качестве "трофеев" мне остались лишь одна нечёткая чёрно-белая фотография, на которой она запечатлена с нашим первым "А" классом, и открытка с её почерком, где она поздравляет меня с Днём рождения.
 
Как это случилось, что она стала мне нравиться? Пожалуй, всё произошло в один тёплый и ясный осенний день, когда у нас был урок физкультуры на улице. Мы, первоклассники, бегали кросс по усыпанной листвой асфальтированной дорожке на школьном стадионе; я устала и запыхалась, отошла в сторону, чтобы отдышаться. Она сочувственно наклонилась надо мной, и её вьющаяся русая прядка коснулась моей щеки.
Кажется, именно с этого момента и начались мои странная симпатия, притяжение к ней. Я постоянно старалась находиться поближе, ревновала к ней других учителей.
 
В общем-то, не так много "значимого" сохранилось в моей памяти от этого человека, но после того, как я почему-то прониклась к ней теплом, я начала стараться и лучше учиться (заниматься основательнее я, таким образом, стала не совсем потому, что не хотела  расстраивать больного деда, как это всегда преподносила бабушка, и, уж конечно, не за даваемые им деньги в мою копилку, как и не за красивые картинки практиканток).
Так сказать, в лице этой приятной доброжелательной женщины выбрала себе "маму".
 
...В феврале 1992 года – не знаю, где я об этом услышала, но бабушка рассказывала, что однажды я пришла из школы домой и настоятельно попросила меня крестить, – мои родственники (моя двоюродная бабушка – бабушкина младшая сестра со своей семьёй) дружно пошли в восстановленный храм, чтобы принять Таинство Крещения.
Меня крестили вместе с ними, и бабушкина сестра стала моей крёстной матерью. Крёстного отца у меня не было.
 
Мне подарили маленький серебристый крестик с голубой глазурью и иконку Божьей Матери. Крестик мои родители-атеисты сняли с меня в селе и отдали его нам играть. Я тогда, конечно, не вполне понимала, что нельзя играть с такими предметами.
Но с тех пор я уже меньше заботилась о том, нужна ли кому-нибудь на земле, потому что знала, что у меня есть Небесный Отец, Который меня любит и Которому я нужна всегда. Мне и потом, уже взрослой, в трудную минуту не раз помогала эта мысль.
 
...К сожалению, вскоре вышло так, что состояние здоровья моего деда стало резко ухудшаться, тем более что он перенёс второй – ещё более жестокий – инсульт, и в апреле 1992 мама приехала в родной город, чтобы – по просьбе бабушки – забрать меня к себе.
Мне показалось, что она была не слишком рада этому обстоятельству, словно надеялась, что я так и буду всегда жить с бабушкой и дедом. За эти восемь месяцев разлуки она стала мне совсем чужой, почти незнакомой. Хотя я так её ждала, переступив порог квартиры, она почти не разговаривала со мной и первым делом отобрала у меня всю мелочь, которую на протяжении трёх четвертей по выходным давал мне дедушка.
 
Потом мы летели на самолёте, далее ехали на поезде, и всю дорогу она молчала.
Она привезла меня в далёкое маленькое село, и уже на автовокзале, где мы на улице на красных сиденьях (как от карусели "Колокольчик" в парке города моего детства) дожидались отца на мопеде (была весна, и стояла такая непролазная грязь, что пройти пешком было невозможно, тем более что обитали мои родители тогда на самой окраине), я поняла, что моя и без того малокрасочная жизнь теперь станет ещё более серой.
 
Итак, теперь я стала жить вместе со своими родителями и братом и учиться в новой школе, где вместо ярких красивых гномиков и наградных открыток в качестве отметок рисовали в прописях корявые красные звездочки, а пожилая учительница-"показушница" не шла ни в какое сравнение с моей прежней красивой и милой молодой наставницей.
Дети, у которых вместо ароматной розовой японской жвачки была чёрная смола с уличных досок, тоже показались бедными, ограниченными и неприветливыми. Они тупо верили в совпадение чисел на номерах редких машин и бросались загадывать желания; их увлекали приметы, всевозможные "чихалки-спотыкалки", гадания (одним из любимых вплоть до старшего школьного возраста было "вызывать духов" иголкой на нитке). Тем не менее, обладая развитой фантазией, я нередко с увлечением рассказывала им о далёком острове, где когда-то жила; в моих рассказах вдоль синего моря простирались усыпанные золотым песком берега, где росли раскидистые пальмы, по которым лазали обезьяны.
 
Своим родным же я как будто была совершенно чужой, настолько отвыкла от них и настолько непривычным оказался для меня их убогий сельский быт, настолько тяжёл был ставший моей новой обязанностью физический труд с животными и по огороду.
Мною всё время были недовольны и неустанно твердили, что я что ленивая и "безрукая", ничего не делаю по хозяйству и не жалею своих трудящихся в поте лица родителей. Это притом что всё своё сельское детство, отрочество всё свободное время я только и делала, что мыла посуду, убирала в доме, на тележке возила с колонки воду (по шесть фляг ежедневно), поливала и полола грядки, собирала колорадского жука на картофельном поле, выводила под лампой цыплят, рвала крапиву для кур и свиней, пасла гусей, встречала из стада корову, ходила на рынок за продуктами и так далее. А кроме того, и в школе, помимо обычных уроков, у нас были так называемые "сельхозтруды", дежурства по классу и школе, субботники и летняя практика в цветнике и на участке. И ещё мы, по доброй традиции, должны были иногда ходить к ветеранам – помогать по дому, двору одиноким старикам, хотя, замечу справедливости ради, те не слишком нас обременяли. Неудивительно, что, когда меня однажды попросили написать стихотворение для отчётного концерта в Доме культуры, я выбрала в качестве своей лирической героини Золушку, которой наконец-то предоставилась возможность побывать на балу!
 
Да, я действительно ненавидела этот труд. Если бы у меня была такая возможность, я старалась бы этого избежать – вот только её не было. Я предпочла бы жить в своём родном городе близ моря, в благоустроенной квартире со всеми "благами цивилизации" и с удовольствием занимала бы свой досуг чтением хороших книг и ведением дневников. Я была обычным ребёнком, который мечтал не о ненависти и тяготах, а о торте и игрушках.
И здесь я снова боялась маму, которая только запрещала, требовала, ругала грязными словами, критиковала и игнорировала; не понимала и избегала пьющего слабовольного отца; не желала признавать за главного ребёнка своего младшего брата, которого за столом в первую очередь кормили только что испеченными блинами с густым малиновым вареньем и свежим молоком, тогда как я должна была довольствоваться остатками.
 
За эту свою "строптивость" в связи с братом я нередко "получала" от матери.
По отношению ко мне брату позволялось всё. Однажды, когда мы в отсутствие родителей должны были следить за догорающим костром, в котором сжигали мусор, брат запустил мне в лицо горячим углем, отчего возле самого глаза остался шрам. В другой раз, когда брат хотел качаться первым, а я заняла качели, он бросил в меня попавшейся под руку доской, на которой оказался ржавый гвоздь; доска попала мне в лоб, оставив глубокую отметину. Тогда я не выдержала и ногтями поцарапала ему руку, чтобы впредь неповадно было так поступать, но мать сильно наказала меня, ведь брат для меня был неприкасаем. Впрочем, хорошее отношение матери к нему тоже случалось лишь по её настроению, так что и ему нередко доставалось от родителей, особенно в детстве.
 
Здесь я тоже после школьных уроков зачем-то должна была до глубокого вечера оставаться на "продлёнку" со скудным питанием, спальным часом и прогулками. Я не понимала, почему это делалось, ведь оба моих родителя не ходили на работу вообще, и им совершенно не обязательно было оставлять меня где-то на целый день, тем более что брат постоянно находился дома с ними – для него местный садик маме казался слишком плох.
У меня были растянутый тонкий зелёный свитерок и сшитая бабушкой юбка в мелкую синюю клетку с кармашками с жёлтыми цветками – туда во время прогулок я от скуки и за неимением других игрушек собирала веточки, камешки, разноцветные стёклышки.
 
Однажды, когда отец пришёл забирать меня с "продлёнки" (мать вообще никогда не касалась моей жизни вне дома), я "похвалилась" ему печеньем, которое нам давали на полдник. В этот момент рядом с нами в раздевалке оказалась какая-то девочка, и отец велел "поделиться с подругой". Я ответила, что у этой девочки было такое же печенье, просто она уже съела. Тем не менее, папа настоятельно повторил, чтобы я "поделилась".
Я послушно отдала незнакомой (не из нашего даже класса) девочке своё печенье (к её невероятному удивлению), на которое она торопливо накинулась, спрятавшись за дверцей шкафчика и даже не сказав "спасибо". Но, честно говоря, я не раз пожалела, что показала отцу свой полдник. С его стороны это был красивый "благородный" жест, а мы с братом (ему-то я всегда приносила сласти из школы) в результате остались без рассыпчатого "магазинного" печенья, которое, как и конфеты, так редко видели в этом убогом селе.
 
После этого случая мать, окатив меня явным презрением (о, какими, должно быть, великодушными бессребрениками они выглядели в собственных глазах, когда, не думая о будущем детей, тратили на пышный приём гостей, разные "красивые жесты" и покупку фенов – чтобы не казаться никчёмным своим родственникам-манипуляторам, отец решил "заняться бизнесом" – деньги от продажи бабушкиной двухкомнатной квартиры или когда подписывали отказную от имущества родителей моего отца!) и не удостоив словесными комментариями, дала мне толстую старую книжку о правилах этикета.
 
...И вот однажды, когда мне было особенно тяжело на этом новом месте, я взяла и спонтанно написала письмо своей первой учительнице начальных классов в другой город.
Так прямо и рассказала, что мне сейчас очень трудно, а её я уже давно выделила и полюбила, и было бы замечательно, если бы она могла приехать как-нибудь ко мне в село, а ещё лучше – забрать меня отсюда совсем: "Если только Вам небезразлична моя судьба".
 
Это-то письмо, судя по всему, и нашла мама; она сразу показала его отцу.
А теперь я, вернувшись домой из школы, вижу этот жалкий листок лежащим на столе в мастерской, где отец занимался ремонтом обуви и куда я первым делом заходила после занятий – ведь по папиному виду всегда можно было понять, в каком настроении мать.
 
У моих родителей не хватило такта обсудить это за моей спиной. Или им нужно было как-то вывести меня на откровенный разговор, чтобы выяснить истинное положение вещей. Либо же мама хотела таким образом, этим "выворачиванием белья напоказ", больнее меня унизить, отомстить мне за мои "неправильные", "ненормальные" чувства.
Так или иначе, письмо лежит на столе, и это для меня тяжело и ужасно.
 
"Что это?" – спрашиваю я дрожащим голосом, едва переступив порог веранды, где располагается мастерская и увидев на столе этот предательский жёлтый квадрат.
"Твое письмо", – невозмутимо отвечает отец, наружно оставаясь спокойным и даже не поднимая головы от своей кропотливой работы: он прошивает толстую подошву.
"И что ты об этом думаешь?" – уточняю я после некоторого молчания.
"Хорошее письмо, – подумав, с расстановкой произносит папа. – Содержательное".
 
У меня гора падает с плеч: значит, хотя бы он не считает меня неблагодарным чудовищем из-за того, что я написала чужому человеку такое письмо, в котором признавалась в тёплых чувствах и жаловалась на свою теперешнюю жизнь у родителей.
Хотелось бы мне теперь его перечитать. Хотя до сих пор невольно сжимаешься в комок при одном воспоминании о том жгучем унижении, которое я пережила тогда!
 
"Я возьму его?" – осторожно спрашиваю я.
"Конечно", – миролюбиво отвечает папа. В отличие от матери, он не видит большой проблемы в моей дружеской, детской привязанности к посторонней взрослой женщине.
Я беру злосчастное письмо, которое жжёт мне руки, и торопливо уношу в комнату.
 
Внешне всё дело этим и заканчивается.
Мама, как всегда, ничего не говорит, только при встрече окатывает презрительным взглядом и пропускает мимо ушей моё робкое приветствие. Главный посыл "нарцисса" – "С вещами не разговаривают". Эти её холодность, сдержанность, безразличие, пожалуй, угнетают меня – необогретого недолюбленного ребёнка – больше всего. И она это знает.
 
...Полагаю, с момента обнаружения этого странного письма мама стала относиться ко мне гораздо хуже – заметив явную перемену, тем не менее, я тогда не связала эти вещи.
Мама словно начала подозревать, что со мной творится "что-то не то", что я расту "какая-то не такая", не похожая на других девочек моего возраста. Играю в основном с соседскими мальчишками, тянусь ко взрослым, не особо принимаема сверстницами, не ношу пышных розовых платьиц с белыми рюшами (хотя, даже если бы мне и нравилась подобная одежда, её всё равно никто бы не покупал, но в данном случае это не важно), не интересуюсь типичными девчачьими развлечениями вроде кукол или игры в "классики", "дочки-матери", "магазинчик". Что ж, подобные занятия действительно меня раздражали.
 
Не то чтобы я завидовала мальчишкам, желая быть одним из них, или особенно стремилась к лидерству (по натуре я, скорее, "одиночка"), но летом лазала со своими дружками по панельным плитам на заброшенной стройке, по полуразвалившейся двухэтажной кочегарке, по грязным складам бывшей птицефермы, по ржавому автобусу.
Ещё я владела системой сигналов, мастерски каталась на плоту по котловану, удила рыбу, играла в карты, подбирала щенков и котят, не боялась подраться, могла защитить обиженного малыша (особенно когда это касалось моего трусливого братца).
 
Видимо, уже тогда мама как-то решила, что меня пора начинать понемногу готовить к мыслям о "предназначении женщины", "полноценной" семейной жизни и рождении детей.
Она стала постоянно высмеивать меня и повторять, что если и дальше я буду вести себя "как пацанка", то на меня как на девочку никогда не обратит внимания ни один порядочный мальчик, и на школьных вечерах я всегда буду реветь в уголке у стенки.
 
Далее критика постепенно становилась жёстче, а картины рисуемого мне будущего были полны ужасов и угроз. Меня то и дело пугали тем, что я непременно останусь "старой девой", потому что я некрасивая, со скверным характером и ничего не умею.
Вероятно, мама полагала, что эти слова стимулируют меня к "совершенствованию" в её вкусе, но с моей стороны она добилась лишь обратного – невольного детского сопротивления навязываемым ею "ценностям" и долгого отрицания собственной женской сущности (которую, напомню, изначально я вполне принимала как должное).
Другим следствием из подобного отношения ко мне моей биологической матери стало то, что в общении я всегда тяготела ко взрослым, зрелым, доброжелательным людям, тогда как со сверстниками мне вполне искренне не было ни комфортно, ни интересно.
 
При всём усердии не могла я разделить и принятого в нашей "семье" показного убеждения, что мужчина – это полноценный человек, а женщина, созданная из ребра Адама (уж тут ссылались на религию даже мои родители-атеисты), – только придаток мужчины, созданный лишь для того, чтобы его обслуживать, поэтому она не имеет права на собственные интересы и потребности, не связанные с браком и воспроизводством.
Причём убеждение это было именно выставочным: так, мама на людях неустанно утверждала, что смысл её жизни – семья и дети, и напоказ то и дело унижалась перед отцом ("Молчать, женщина", – было одной из его любимых фраз перед посторонними), тогда как на самом деле она сполна отыгрывалась за эти спектакли "за закрытыми дверьми", особенно в периоды отцовских запоев, дававших ей "право" на упрёки и ругань, и ненавидела (как в тот период казалось нам обоим) нас с братом: мы её раздражали, она кричала, называла нас нецензурными словами, истеричного брата время от времени била.
 
В целом, много негатива было и со стороны отца, спокойного и отстранённого в периоды трезвости, но терявшего человеческий облик и какие-либо моральные, этические соображения во время своих запоев, всё учащавшихся и углубляющихся с годами (выйти ночью в туалет и увидеть в зале кучу сильно "набравшихся" и безобразно уснувших под видео с порнухой мужиков считалось явлением в порядке вещей, не говоря уже о том, что истратить на самогон последние деньги, когда дети сидят голодными, тоже было нормой).
Я еще в четвёртом классе училась, когда папаша пьяным уже бросал мне в лицо, повторяя за мамой: "Да кому ты нужна, с тобой танцевать", "Да кто тебя когда позовёт в приличное общество", – и подобные фразочки. "Пи*да косая" – это было "нормальное", обычное его ко мне обращение. А мама ругала "проституткой", когда почему-то решила, что я непременно моргнула на классной фотографии, на которую пришлось сдать деньги.
 
Однажды в старом журнале я прочитала статью о больной девочке, которую отдали в детдом. Статья была проиллюстрирована вызывающей жалость фотографией этого покинутого ребёнка и озаглавлена риторическим "Кто ей поможет?".
Этот снимок с подписью настолько прочно засел у меня в голове, потому что в момент прочтения я как-то ощутила себя на месте той девочки, что на протяжении следующих нескольких лет своей жизни с родителями в том селе каждый раз, когда я лежала на диване в зале и видела в опущенной полированной крышке придвинутого к нему журнального стола своё отражение, я невольно, но неизменно начинала повторять про себя: "Кто ей поможет? Кто ей поможет?" А помочь-то было действительно некому.
 
Какой "любви к себе" и какому "доверию миру" я должна была научиться в детстве, когда привыкла постоянно слышать от своих родителей – в идеале самых близких людей, – что я "страшная", лишена каких-либо способностей (к примеру, не имею музыкального слуха и голоса и не должна петь, хотя я это любила; не способна обучиться рисованию, притом что рисовала я вполне прилично), что я вообще ненормальная, поскольку играю не в обычные для сверстников (особенно девочек) игры, а придумываю их сама (часто припоминали, как в три года я приглашала соседа есть "жареных кабанчиков", – впрочем, я совершенно точно помню, что у меня имелись пластмассовые фигурки этих зверей).
В результате дошло до того, что когда кто-то из ребят позволил себе при мне сказать что-то неприятное о моей маме, у меня даже не возникло желания за неё вступиться (что всегда прежде я делала бесстрашно), и про себя я даже посмеялась над ней, потому что, если честно, после всего грубого и злобного с её стороны и сама думала так же.
 
Хотя, по большому счёту, замкнутые на своих переживаниях и неудовлетворённых потребностях, мои родители почти обо всех окружающих людях (не только обо мне – просто я была безответным маленьким ребёнком, который постоянно попадался "под руку", над которым можно было безнаказанно издеваться морально) отзывались нелестно, и долгое время я о многих взрослых про себя судила предвзято по этим отзывам.
Особенно "доставалось" нашим родным и более успешным знакомым.
 
Так, моя бабушка по матери считалась глупой и слабовольной. Своего брата и его семью моя мама осуждала за "самодурство": строгие порядки в его доме, соблюдение его детьми режима. Мать отца, по словам моих родителей, – ограниченная, хитрая, подлая, жадная, постоянно прикидывается больной. Брата отца, которому досталось семейное имущество, выставляли высокомерным, бессовестным. Какие-то грубые неотёсанные родственники, "седьмая вода на киселе", не способные оценить красоту и вложенный труд, резали хлеб прямо на подарочной декоративной доске с росписью. Другие родные, неряшливые и ленивые, готовили земляничное варенье вместе с зеленью.
Местных начальников, школьных учителей тоже критиковали, высмеивали нещадно. Кое-что я узнала и о родителях своих одноклассников: кто торговал самогоном, кто на досуге "подрабатывал" проституцией, кто был "голубым" и тому подобное.
 
Защищать кого-то в детстве мне и в голову не приходило: родители для меня были бесспорно правыми, знающими людьми; мама – идеальной, не способной на ошибки.
Тем более что действительность нередко подтверждала мнение старших моей семьи.
 
К примеру, бабушка пару раз брала меня в гости к дяде, маминому брату, в другой город, и там меня действительно заставляли летом ежедневно вставать в семь утра и ложиться в девять (что во время каникул казалось нестерпимым для "совы", тем более не привыкшей к "распорядку" дома), а когда я у них на даче упала со второго этажа, в результате чего сильно разодрала руку от запястья до самого локтя и чувствительно повредила палец на ноге, не только скрыли это от моих родителей, но и не обратились за медицинской помощью, хотя своим дочерям обрабатывали малейшую царапину.
Вторая же бабушка, папина мама, на самом деле, подарив мне на десятилетие дешёвую серую "общую" тетрадь "под стихи", потом вспоминала об этом несколько лет кряду в ожидании моей безмерной благодарности за этот скромный подарок; однажды отдала мне старомодное платье и порыжелые сапоги, которые и "малообеспеченные" не стали бы носить; всю неделю собирала в пакет кости, заплесневелые корки, шкурки от сала, а по выходным привозила их нам "для собаки"; не разрешала свободно, без спроса, есть булки, напечённые по случаю предстоящего приезда гостей; налила брату прокисший компот, который жалко было выбросить, после чего ему стало плохо, и так далее. На моё семилетие бабушкина сестра принесла для меня куклу – самую обыкновенную небольшую пластмассовую "советскую" куклу "Лену" с жёсткими спутанными волосами, и бабушка, испугавшись, что я немедленно сломаю столь ценный подарок, оставила её сидеть у себя на трюмо и отдала, лишь когда мне исполнилось тринадцать и я уже не играла в куклы!
 
Единственное, от чего меня коробило, – когда смеялись над бабушкой, мамой моей матери. Пожалуй, после деда она казалась мне самой лучшей, и, как только наступало лето, я всякий вечер загадывала на звёзды, чтобы она поскорее приехала к нам в гости, а в свободное время ждала городского автобуса, лёжа возле палисадника в телеге и с надеждой глядя на "грейдер" (ведь ни телефона, ни Интернета у нас тогда ещё не было). Только бабушка играла с нами, детьми; от души устраивала нам маленькие, спонтанные, но интересные "вечеринки" (с родителями и настоящие-то "календарные" праздники проходили бедными, невесёлыми, убогими, как и всё течение жизни вообще с ними было просто ужасным, так что я искренне завидовала своим дружкам-двоечникам, у которых родители казались людьми простыми, общительными и "без претензий", а дома всегда было шумно, дружно, нескучно), привозила подарки – весёлая, щедрая, добрая, открытая. После второго и третьего классов она даже возила меня к родным в другие города.
Были и у неё, конечно, свои недостатки: например, мне не нравилось, когда она принималась ревниво выспрашивать о второй нашей "бабке", обсуждала с посторонними (соседями, почтальонками) нашу семью и родных. Не любила, когда она пьёт и "дуреет": "пашет" в огороде, валится спать в курятнике. Но в целом – я любила её больше других.
 
Пожалуй, впервые мне захотелось вступиться за кого-то из "посторонних" лишь в двенадцать лет, когда родители при мне начали обсуждать мою первую возлюбленную.
Когда-то в ранней молодости мой отец работал водителем у её отца, который был местным начальником. Она была на два года младше; удачно и очень рано вышла замуж за человека, который вскоре тоже стал каким-то начальником. На такого, как мой отец, эта красивая, полная достоинства женщина никогда не обратила бы внимания, и ему ничего не оставалось, как грязно отзываться о ней и презрительно называть её "поссыкушкой".
 
Психологи считают, что такие типы личности, как "жертва" и "тиран", формируются оба в результате плохого родительского отношения, только "жертва" до последнего продолжает верить в то, что на самом деле её любят, просто она недостаточно хороша и должна терпеть, стремиться стать совершеннее, а "тиран" в какой-то момент осмеливается посмотреть правде в глаза и признаёт, что нет к нему никакой любви, не было и не будет её никогда. Терять нечего, можно быть любым – от этого всё равно ничего не зависит.
Лишь впервые влюбившись, прежде довольно скромная и послушная я бросила своим родителям вызов, когда не захотела отказаться от своего чувства и встала на его защиту.
 
Впрочем, до этого пока было далеко, а тогда я ещё невнятно понимала, почему мои родители всё время так желчны и озлоблены и особенно – почему моя мать так плохо относится лично ко мне, чего она опасается и чего добивается своим поведением, чего она от меня хочет – какой я должна стать, что надо делать, чтобы стать для неё "хорошей". Ведь это был замкнутый круг, и как она, взрослый и считающий себя умным человек, не понимала этого? Я стала "такой", потому что она не любила меня, и чем сильнее она меня ненавидела и критиковала, тем больше я от неё отдалялась, тем "хуже" становилась.
Тем не менее, на её вопросы, дабы избежать лишних проблем (хотя и противно было лицемерить), я довольно скоро научилась отвечать уверенно и чётко: "Ты права, мамочка; спасибо. Конечно, мне следует вести себя как подобает нормальной девочке. Тогда я хорошо представляю своё будущее. Окончив школу, я поступлю в институт. В двадцать лет я выйду замуж, и у нас родятся двое детей – мальчик и девочка. Я назову их в честь вас, своих родителей. Потом я буду работать и помогать вам, когда вы станете старыми".
 
Кстати, примерно в то время я прочитала один рассказ (теперь ни помню ни автора, ни названия, потому что читала очень много – всё, что подалось под руку), лирический герой которого – маленький мальчик – почему-то настойчиво задаётся мучительным вопросом: а родной ли я сын своей матери? Ему постоянно кажется, что он не похож на других в своей семье; что, вероятно, его взяли из детдома, а потому любят недостаточно.
Но однажды он находит в бумагах единственную фотографию, на которой его мать запечатлена "в положении". Он соотносит факты и успокаивается в том, что он – действительно родной ребёнок: это значит, что, несмотря на внешние шероховатости, в глубине души родители просто не могут его не любить, и ради этого можно потерпеть грубое обращение. Типичная позиция "жертвы".
 
После прочтения этого рассказа у меня тоже возник такой вопрос, и я даже думала об этом несколько дней, однако в моём случае сомнений быть не могло: уж очень я была внешне похожа на своего отца. Тогда я подумала: может быть, я неродная только моей матери? Но и в её альбоме нашёлся летний снимок восемьдесят пятого, на котором она была беременна – предположительно, мною, родившейся осенью этого года.
Вот только меня всё это не успокоило – наоборот, пробудило другой вопрос, которого не знал герой рассказа: если я на самом деле её, выношенная и рождённая ею, дочь, почему я не чувствую её любви?
 
...Да, в августе 1992 умер мой дедушка. Может быть, единственный человек в моём детстве, который на самом деле меня любил и которого безыскусственно любила я сама.
Мать хотела попасть к нему на похороны и даже выехала из дома, однако на следующий день вернулась обратно "из-за нелётной погоды" и так ни разу потом и не побывала на его могиле, которую я сама сумела навестить только в двадцать один год.
 
Может быть, кто-то спросит, зачем я всё это вспоминаю, для чего я об этом пишу.
Как я однажды сформулировала, творчество для меня – это "или уход от жизни, или её пересоздание". Так вот, когда я рисую в своей фантазии "красивые сказки", в которых всё легко и приятно, - это как раз уход. Когда же я вспоминаю, то пытаюсь отпустить, стереть из памяти – отдать бумаге, чтобы не носить с собой, и тем самым пересоздаю свою внутреннюю реальность – убираю те иллюзорные стёкла, через которые смотрю на мир, или те проекции, которые на него навешиваю.
 
У Сергея Ратнера в одной из медитаций присутствует образ гигантского фильтра, который спускается, проникает в тело и притягивает к себе весь негатив из нижних уровней ("Секреты подсознания"). Всякий болезненный рассказ, особенно вбирающий множество мелких подробностей, становится для меня подобием такого фильтра, вытягивающего из меня весь негатив и тем самым освобождающего мою память.
Писать – способ отпускать, не держать. Если я передала свои мысли и чувства лирической героине, я с ними уже распростилась.
 
Очищение в последние годы стало для меня первостепенной потребностью, и я готова воспользоваться любым способом стать свободнее, будь то религиозное Таинство, эзотерическая практика, энергетическая медитация или литературное творчество.
Отпуская память о детстве, я очищаю в себе тот базовый уровень, дисбаланс в котором порождает ощущение неуверенности, нестабильности. Я не знаю, в какое дальнейшее самостоятельное существование отправятся результаты моего литературного труда, но мне для полноценной жизни действительно требуется "выкричать" всё то, чем меня столько лет убивали те, от кого я когда-то ожидала найти любовь и поддержку.